О.Л. Адамова-Слиозберг
Мираж
    Сталь закаляют, разогревая ее 
докрасна 
    и потом опуская в ледяную воду.
    Многие просили о пересмотре дела, 
писали заявления на имя прокурора СССР и письма Сталину.
    Я не писала ни разу не из гордости, 
а потому, что была глубоко убеждена, что из этого ничего не 
выйдет.
    И еще одно: я поняла, что выдержать 
смогу, только стиснув зубы, не расслабляя души несбыточными 
мечтами.
    Но мать моя жила надеждой. Она, как 
на службу, в течение первых четырех лет после моего ареста 
каждый день ходила "хлопотать". Начиная от 
прокурора СССР и до приемных Калинина и Пешковой, не было 
учреждения, где она не сидела бы в бесконечных очередях, не 
просила бы о пересмотре моего дела, не плакала бы, пытаясь 
тронуть сердца невероятным для нее фактом, что ее дочь, 
мать двоих детей, ни за что ни про что сидит в тюрьме. Она 
и мне писала, что хлопочет, успокаивала меня обещаниями 
разных высоких людей, но я не придавала ни малейшего 
значения ее надеждам, считала, хорошо, что она что-то 
делает, это ее утешает, а толку никакого не выйдет.
    И вот каких только чудес не бывает! 
Она добилась пересмотра моего дела!
    Так как дело было состряпано уж 
очень небрежно, а главное, было какое-то временное 
ослабление режима, дело было пересмотрено, и 3 июня 1940 
года я была полностью реабилитирована в обвинении террора 
против Кагановича.
    Лето 1940 года мы жили на Птичьем 
острове, расположенном на слиянии двух горных рек. На этом 
острове был большой лес, который мы рубили, и очень много 
плавника, который надо было разобрать и связать в плоты. 
Бригадир у нас был хороший, раскулаченный сибиряк Саша, на 
берегу стояли большие, никем не учтенные штабеля плавника, 
и всегда можно было показать, что их сложили мы. Так что 
работали спокойно, Саша нас не притеснял, и показатели 
всегда были хорошие, что обеспечивало нам первую категорию 
питания. Кроме того, мужчины, вязавшие плоты, такие же, как 
Саша, раскулаченные сибиряки, ловили рыбу и угощали нас, да 
и птичьих гнезд на острове было много, и часто мы находили 
утиные яйца. За весь мой срок это было самое легкое лето.
    Однажды утром приехал из Эльгена 
завхоз и привез почту. Мне была телеграмма: "3 июня 
1940 г. постановлением Верховного суда СССР за номером 
таким-то ты полностью реабилитирована. Счастливы". 
Подписи всей семьи.
    И тут началось! Я ходила как пьяная 
от мечтаний. Я мысленно ласкала детей, мать, отца и 
рассказывала им все, что пережила, я представляла себе свое 
возвращение во всех деталях, начиная со встречи на 
Казанском вокзале и до той блаженной минуты, когда я положу 
голову на мамины колени.
    Начали поступать письма. Мама 
подробно рассказывала мне, как она хлопотала, как все ее 
отговаривали и даже пугали, что вышлют из Москвы, а она не 
обращала внимания и добилась правды. Как в день пересмотра 
она с раннего утра и до пяти часов вечера сидела под дождем 
на улице у здания суда, а потом вышел какой-то человек в 
форме МГБ и сказал ей:
    "Ну, мать, поздравляю, 
освободили вашу дочку". И у этого человека на глазах 
были слезы.
    Мама писала мне, что все время 
скрывала от детей, что я арестована, говорила, будто я в 
командировке, а теперь все рассказала, ведь мальчику уже 10 
лет, а девочке 8 и они могут понять.
    Но время шло, а мне никто не 
сообщал о пересмотре дела. Прошло лето, наступила зима.
    Как сон, кончилась легкая жизнь на 
Птичьем острове. Нас перевели на рытье канав. 
Свирепствовала колымская зима с пятидесятиградусными 
морозами.
    И вот однажды на канаву, где мы 
работали, пришла бригадир Аня Орлова и остановилась около 
меня. Она долго молчала, а потом сказала:
    — Крепись, Ольга! — и протянула мне 
телеграмму. Там было написано: "Прокурор СССР 
опротестовал решение Верховного суда, при вторичном 
рассмотрении дела ты осуждена на 8 лет лишения свободы за 
недонесение на мужа (ст.58, п. 12). Мужайся. Мама".
    Я молча передала телеграмму своим. 
Ее читали, и никто ничего не говорил.
    Аня участливо на меня глядела.
    — Ты бы пошла в барак, полежала.
    — Нет, не хочу. — Я принялась 
колотить кайлом. Остаться сейчас одной в бараке, в 
бездействии, было немыслимо.
    Ночью, накрывшись с головой, я 
повторяла, как заклинание: "Выдержу. Еще три года и 
четыре месяца. Выдержу. Сорок месяцев. Выдержу. Даю тебе 
слово, мама, Ты меня дождешься. Выдержу".
    А потом приходили письма, посланные 
раньше телеграммы, и в них мама писала, как добилась правды,
 как ждут меня дети, как все счастливы.
    Нет, человек крепче стали.
    Что сталь!
    Дойти, доползти, довлачиться, 
    уткнуться в родные колени. 
    Уткнуться в родные колени и плакать.
 
    Иль, может, молиться? 
    Одна мне отрада на свете, 
    боли моей утоленье — 
    уткнувшись в твои колени, 
    плакать, как плачут дети. 
    Не имут мертвые сраму, 
    погибшей — одно утешенье — 
    священное имя Мама 
    шептать у твоих коленей!